В черноте ядра тем временем голубовато накалился новый Вселенский Шторм. Персептрон-автомат прицельно и не спеша повел кабину вверх, выбрал среди множества новых вихриков-Галактик одну, приблизился к ней – и она развернулась в обильное звездами небо.
…И под этим небом, под согласованно мерцающими, переливающимися звездами Меняющейся Вселенной послышалось то, что бесчисленное число раз слышали обычные звезды, луна, облака, кусты, деревья, берега рек, луга и поляны, слышали на всех языках человечьих, птичьих и звериных:
– Ну, Люся… ну, Люсь!…
– Ох, ну не нннадо… не надо, Александр Иваныч миленький, Саша, Сашенька! О… аххх!…
Не было более главного инженера и главкибернетика, отмелись вместе с одеждами имена и различия. Осталось главное: Мужчина и Женщина, Он и Она – что было, есть и да пребудет во веки веков. И было хорошо весьма.
Во втором заходе Люся научилась (Саша научил) нежно оплетать ногами его мускулистые ноги.
Автомат между тем начал поиск планеты, целевая модель которой осталась в его памяти: приближал звезду, она увеличивалась до диска, в кабине ночь сменялась минутным днем. Звезда уплывала в сторону – опять сумерки, ночь – возникала над куполом планета и светила, как ущербная луна. Но мир сей не подходил под заданный образец, автомат браковал его, а затем, просмотрев и показав всю звездную систему, устремлял кабину к иной… Они, отдыхая, лежали, смотрели: Люсина голова на плече Александра Ивановича.
– Нет, это не то! – Она поднялась, подошла к пульту, нажала несколько клавишей. Звездное небо сгустилось в Галактику – теперь весь косо накренившийся вихрь из миллиардов сверкающих точек помещался над куполом. Свет его – слабее дневного, но ярче лунного – волшебно лился на нагое стройное тело Люси.
Корнев глядел, любовался: нет, эта женщина не с Земли сюда поднялась – опустилась из Меняющейся Вселенной. Сгустилась из света звезд.
Она вернулась, легла к нему. Он склонился над ней:
– Ты чудесная женщина, Люсь. Девушка со звезды. И как мы подходим друг к другу!
…они все не могли насытиться. Чем-то их простое и радостное занятие, действие ради чувствования, было родственно делающемуся в MB. Корнев это ощущал спиной. И шорох их движений, звуки поцелуев, негромкие стоны Люси как-то очень естественно сплетались с ниспадающим на них из динамиков многоголосым ритмичным шумом вселенских процессов, временами переходящим в симфонические аккорды, – как первичное с первичным.
«Действие ради чувствования… – думал затем Александр Иванович, лежа на спине и глядя на Галактику, которая все набирала накал и блеск выразительности, сворачивалась в ярчайший эллиптический диск. – А что, если и там все так? Ведь невозможно оспорить, что этот мир – живой, что жизнь-активность лежит в начале всех причин. Но раз так, то чувство существует в природе наравне с действием, это две стороны чего-то изначального. И мир, сам себя делая, выпячиваясь из небытия, сам себя и чувствует – с непредставимой силой воспринимает всю полноту бытия, созидания и разрушения, разделения и смещения… Поэтому и получается в нем такая выразительность: пустота – и огненные точки звезд. Сама материя-действие необъективна, поэтому каждое образование в ней стремится к долгому устойчивому бытию, к действию-существованию ради чувства своей жизни. Своей! Свет звезд – это и радость их, тысячеградусный накал ядерной страсти. И планеты они рождают-выделяют из себя в счастье и муке. И космический холод суть ужас, и вспышки сверхновых, происходят в экстазе самоотдачи… Но если эти чувства соразмерны объемам, массам, давлениям, скоростям и температурам, всем происходящим в звездах и Галактиках процессам, какова же их мощь, глубина самопоглощения, масштабы, сила?! И что против них наше комариное чувствованьице – хоть плотью своей, хоть посредством приборов? Что есть наши попытки выдавать самих себя за единственных чувствующих и познающих объективный мир существ?
Но если так… как же мы заблудились!»
Мысль была страшная. Она осела на другие трудные мысли, которые последнее время все больше одолевали Корнева, мешали работать и жить. Он вдруг почувствовал себя маленьким, слабым, напуганным – ребенком. И, как ребенок, приник лицом к груди Люси.
Та почувствовала перемену, погладила, спросила тревожно:
– Что, Александр Иванович?
– Ох, Люсь, знаешь… я вроде перестаю понимать все. И если бы только я!… Мы стремимся сюда, исследуем… Ну, ученье – свет, знание, стало быть, тоже. А если не свет – огонь? И мы бабочки, летящие на него?… Ведь дело не в том, что почти никто не знает, куда мчит Земля и Солнце, а – никому дела нет до этого. И мне еще недавно не было дела…
Он говорил не столько ей – себе. Люся не все и поняла из его бормотанья, но – обняла, гладила, целовала:
– Ну, Саша… вы просто устали. Нельзя так влезать в дела – всеми печенками. Нужно уметь отвлечься. А то ведь даже о том, что он мужчина, забыл, бедненький, пока я не напомнила. Мой славный, хороший мужчина!…
И голос у Людмилы Сергеевны был не такой, как обычно, – резкий, с командными интонациями, а тонкий и немного детский от нежности. Она очень любила сейчас и хотела, чтобы ему – прежде всего ему, Сашеньке, – было хорошо и покойно.
И он снова воспрял, и утвердил себя, и почувствовал покой и уверенность.
А Галактика над куполом плыла во тьме, упруго подрагивая краями. Колебания яркости цвета звезд распространялись по ней от ядра согласованными переливами. Она снова раскручивалась из эллипса в вихрь – только звездные рукава теперь простирались в другую сторону. И кто знает, шло ли это от несущего ее потока материи-действия, или образ сам выбирал свою форму и изменения, чтобы наилучше выразить себя и насладиться бытием; наверное, не без того и не без другого.